![]() |
|
Джеймс Даглас открыл глаза и понял, что он мертв. Смерть разочаровала, - она не имела ничего общего со сном, впадением в небытие, и закончилась, только начавшись. Это не было окончанием путешествия. Это напоминало один из тех занудных романов о снах, что он читал - человеку во сне снится двойник, пытающийся его разбудить, и тому подобная хренотень. Втягивающий коридор, откуда рукой подать автостопом до нирваны - нет, скорее стеклянная дверь с выбитым в левом нижнем углу квадратиком, ведущая в коридор. "Но все же я удивлен". Вода в наполненной ванне будто застыла, только торжественно лопались пузырьки грязноватой пены.
"Париж похож на старуху под маской косметики", вспомнил он слова одного японского писателя, случайно встреченного в баре, который тот по ошибке принял за гей-бар. Коротко стриженный, он напоминал бульдога, но с испуганными глазами. В ответ на достаточно крепкий вопрос о мальчиках Юкио вдруг заговорил о поте на прекрасном молодом теле, о море и солнце, о самоубийстве и крови, последнем и самом ярком свечение смерти. "Я пишу, чтобы не стать убийцей┘ Творчество - это исповедь маски┘У славы горький вкус┘Человек будет перерождаться тысячи раз, пока не станет ангелом, разлагающимся заживо┘ За кромкой жизни разливается Море Изобилия┘Голоса умерших героев зовут┘Акт┘". Джиму запомнились эти афоризмы, если только он правильно понял его английский. В любом случае это не подходило. Он продолжал свой путь, начатый в детстве на затянувшемся повороте пустого шоссе, залитом кровью сбитых умирающих индейцев. Над ними, в мареве раскаленного асфальта, колебались, сверкали на солнце и постепенно растворялись в нем их души. Это было похоже на сон. Он долго думал об этом. Он стал говорить, что одна из душ умерших тогда вселилась в него, но это было неправдой. На самом деле, его душа тогда рванулась за ними, в это солнечное марево, растворяющееся над пустыней. Окружающий его мир стал противен, по своей несуразности жизнь напоминала ту неуклюжую машину, в которой он сидел со своей семьей, тогда как индейцы - они стали частью этого мира, смерть была так же прекрасна и естественна, как быть одной из миллиона песчинок этой пустыни. Да, потом он стал частым гостем этих пустынь, возил туда друзей, звал этих духов. И слышал их смех над собой. Это было смешно, жалко, абсурдно. Колупание жизни - боже, как неестественно это было, главное же, что этого никто не замечал. Что касается его, то он нащупывал дорогу. Перво-наперво сигареты и т.д. как медленное самоубийство, ну да это всем ясно. Потом забыл родителей, - зачем Эдипу родители, давшие жизнь, вытащившие из того сверкающего и переливающегося, как подернутое радужной пленкой марево над шоссе. Просто перестал ходить в Университет, где его не могли ничему научить - ха, разве что снимать документалки о том мире, в который он мечтал попасть. Потом он плясал на огне, - оказалось, за это даже платили деньги. Посылать этот мир каждым своим шагом; сыпать ему пощечины и нащупывать то место, где реальность, наконец, ответит глухим звуком, означающим пустоту, плевать на лицемерную рожу этой жизни, пока с нее не стечет вся ее блядская косметика. Все его песни были пропеты с вывернутой назад головой, - он уходил, описывая свои чувства, одно большое до свидания, "это конец, мой прекрасный друг". Постепенно танец на виду у разъяренных полицейских завел его туда, где спичечный коробок наполнялся изнутри чадом от горящих факелов и надломленным речитативом фигур в масках и тогах, где после ночи в ушах улитками ползали обрывки подслушанных ангельских сплетен, а из спутанных волос вместе с песком венецианского пляжа приходилось вытряхивать сны. Снилась смерть, но психоаналитика, как тот японец, он не просил. И он пошел на ее смутный зов. Его чертова проблема была в том, что он боялся убить себя, боялся даже шприцов (только травка и ЛСД) и бассейнов. Раньше он рассказывал со сцены людям свои сны, робко надеясь услышать где-нибудь за кулисами от ковбоя, пережевывающего слова вместе с табаком: "спокойно, парень, туда, куда тебе надо, ты можешь попасть┘" Когда фотовспышки, ледники кокаина на столах светских раутов и седой парик Уорхола над всем этим в конце ослепили, его Путь на время показался никчемнее засвеченной пленки. Он постригся. Стал обжираться, сменил вино на пиво, он назло самому себе впихивал еду, которая в его животе должна была перевариться в жизненную силу. Скоро он догнал бы Элвиса┘ "Жизненная сила оставила меня", соврал он администраторам по поводу прерванного концерта - не говорить же было, что это смерть отдалилась. Опротивело все. Надеясь, что его имя, да и он сам затеряется где-то вместе с потерянным багажом, он поехал с Памелой в Париж. Высматривание духов с карнизов отелей было оставлено. Теперь, не узнанным, запертым в мир своей галлюцинации ("какая у нас фантазия на сегодня?", как говаривал старик Кизи), он просиживал в парижских барах, и это помогало, боль, зародившаяся еще на том шоссе, отпускала. И там была эта странная встреча. Японец, поклеившийся к нему, грубо отшитый и, после долгих извинений, вежливо спросивший его о местонахождении "Куинз". Он что-то знал о ней, его темной (латиноамериканка) леди┘
"Цель жизненного пути - смерть. Это миг, когда прошлое и настоящее сходятся, а ты воспаряешь. Жизнь это лишь бикфордов шнур, смерть же - взрыв. Вечное сияние, неопалимая купина, Хиросима духа. Боли же бояться глупо, она высвобождает душу, отпускает тело. Волны боли как северное сияние, благодаря боли ты можешь растворить себя в солнце. Я сразу увидел на вас пот от этого солнца, поэтому и подошел. Вы же видели это свечение и вся ваша жизнь с тех пор это ожидание другого, неземного солнца, не правда ли?". Джим плохо соображал и в ответ позвал таинственного японца пожить у него.
Этот американец сразу понравился мне, он действительно никуда не спешил из того бара. Показавшийся запустившим себя байкером, он вдруг начал читать мне дивные стихи. Я рассказал ему о Греции, откуда я только вернулся, о бессмертии красоты, заключенном в мраморных статуях, о моем желании здоровья, здоровья такого, каким его понимал Ницше. Я так удивился своей откровенности с ним, что даже не заметил, что он почти все понял. Подготовка к Действию, от которой я бегал по свету, так утомила меня, что я не отказался, когда он пригласил меня к себе погостить. Я устал от солнца, я смотрел до этого на него слишком долго, как Сизиф, как летчик-камикадзэ, устремляющий свой самолет в светило (только взрыва никак не происходило). Я захотел пожить под молочно бледным парижским небом, беременным так и не случившейся грозой, в комнате, которую чей-то неведомый нож отрезал от размеров комнаты настоящей, а не мутно призрачной, как все в Париже, будто затянутое дымным шлейфом от чумных костров средневековья┘ Тем более что в отелях я останавливался на одну ночь для написания пьесы, теперь же ничего писать мне не хотелось, - для этого его дом подходил более всего, как мне показалось. Я не ошибся. Мы много говорили. Он рассказывал мне о себе, я - о том, о чем повествует все, мной написанное. Что касается его образа жизни, то он во многом напоминал роман. Я нашел странное очарование (думал-то я об этом и раньше) в идее о том, чтобы до конца отдаться той чарующей трагичности, которую я, поочередно, то скрывал, то пытался отринуть от себя в своей предыдущей жизни. Я думал о том, что мог бы полностью жить в литературе, что было бы гораздо более коротким путем. Озарением же этим (если его можно назвать таковым, поскольку полностью оно захватило меня, когда я уже покинул этот дом), повторяю, я обязан тем странным дням, что я провел под его кровом. Когда я вселился, я ничего не заплатил, только пил с ним три дня (на его деньги). На четвертый же день он поднял меня давать интервью на чужом языке, когда я не говорил и на своем. Я помню вкус воды в общественном туалете лучше, чем то, о чем я говорил┘ Каждое утро обыденно начиналось с мучительного похмелья, когда я пляшущими руками подносил к газу и раскуривал опаленную черным венчиком сигарету и пил воду из под крана, чувствуя на зубах мерзкий хруст таракана, почившего в стакане во время запоя. В доме не было ни зажигалки, ни еды. Джим по природе своей был таким снобом, что неделями не покупал туалетной бумаги, когда та заканчивалась. На кухонном столе, в песке пыли и хлебных окрошек, на дюнах грязной посуды одиноко красовались гордые смотровые бычков, ввинченных в арбузные корки. При этом в комнате у него царил, если не считать с полгода хранившейся в пузатом стакане на его столе мертвой цикады, идеальный порядок (он драил там пол, пока я блевал у себя виски десятилетней выдержки). Правда, довелось мне его увидеть всего пару раз, когда он был мертвецки пьян и невольно оставил дверь неприкрытой -обычно у него было закрыто и он выходил на стук. Такая щепетильность была странна, поскольку, по его рассказам, он никогда не жил в собственном доме в Америке, предпочитая отели. Не знаю, с чем было связано изменение его обычаев - возможно он, как индеец, обустраивал свой дом перед тем, как покинуть его навсегда. Несмотря на все это, заходившие к нему друзья отдавали ему спиртные подношения и гестаповскую честь. Но, предупредив меня ("его друг - бутылка"), они скоро исчезали. "Они ушли в тень прошлого, а прошлое есть тот фильтр, через который мы видим настоящее",- афористично комментирует сей факт мой хозяин и удаляется в свою комнату. Я же шел занимать деньги у вчерашнего (позавчерашнего, если не повезет) собутыльника на прожиточный минимум еды. "Можешь приводить кого хочешь, но с одним условием - распишешь мне в деталях, а то я уже забыл, как это делается, а мне нужно посмеяться над собой", - как-то озадачил он меня. Я почти никого не приводил, он же лукавил, - к нему приходили часто, оставались, но не надолго, потому что хотели остаться навсегда. И по телефону ему звонили не часто, но вполне регулярно и настойчиво. Это все те девушки, которым отказали в долговременном постое. Отвечал он им по телефону дурным голосом, цитируя рекламу, только что озвученную вечно работающим ТВ (спал он тоже под телевизор, иначе будут кошмары, - я не роптал, потому что к вечному сомнамбулическому бормотанию каналов привыкнуть было легче, чем к его дикому крику во сне). Звонившие девушки обычно заискивали, пытаясь не донимать (как все алкоголики, мой друг превышего всего ценил невмешательство в свое самосозерцание), - спрашивали, что ему сегодня удалось написать, где пообедал и о местных сплетнях. Но надолго сдержанности девушек обычно не хватало: он выходил говорить на лестницу, чтобы не мешать мне, но я все равно все отчетливо слышал - девушки были в горе, они выпили с подругами, и ему приходилось кричать, чтобы быть услышанным. Где-то через полчаса ему удавалось склонить их лечь спать, а там и их счастье не далеко, маленькое, подлое человечье счастье┘ Отвечать и уговаривать по телефону моему хозяину приходилось иногда далеко за полночь - занятие его стихотворным сборником на следующий день опять перекатывался в область неопределенного будущего, но терпения он никогда не терял (я же, одолженный постоялец, видел, как потом, вместо сна, он снимался в круглосуточный магазин, предпочитая потом пить в парке, уже опустошенном бездомными парочками). Когда развозили почту, звуком мотоцикла снимая в воздух стаи голубей у фонтана и когда старушки с собаками и целлофановыми пакетами выходили на прогулку, а я, наконец, пил свой утренний кофе (все больше дешевого гранулированного - я видел лица тех девушек и имел представление о его отношении к жизни, вернее - к Смерти, и это не давало мне уснуть), - он приходил, выключал ТВ и заворачивался в одеяло. "Спокойной ночи" в 9 часов утра желать было глупо (разве что "доброе утро после доброго вечера", что я как-то услышал от одного манерного англичанина на утро после вечеринки), и я молча прикрывал за собой дверь, идя на экскурсии. Экскурсии по большой части разочаровывали - вместо Нотр Дам в глаза настойчиво лезут лица старых туристок, непременно под маской пудры и белил. Стопкам писем ему была уготована долгая судьба: сначала их складировала консьержка, потом, когда я заносил их ему, он давал им время на "дозрев". Отвечал же так - одно большое письмо и индивидуальные приписки. Да, довольно часто он отключал телефон и становился совсем умиротворен (забыл отметить самое главное - ту чистую умиротворенность, что я постепенно стал в нем наблюдать и завидовать), но с наступлением ночи и ночных скидок на международные переговоры, снимался звонить Памеле в Америку и наиболее отчаянным невестам. Набор его музыки заставлял меня недоумевать, почему он так скептически кривиться, когда в наших спорах нас выносило на берег острова под названием самоубийство. Набор его книг будто принадлежал двум разным людям - запыленному филологу и пышущему гнилым здоровьем порнографу. Мелодраматический тон моих воспоминаний о Джиме я хотел бы оправдать его ответом, на какой-то мой робкий вопрос (одолженный постоялец, без его ведома я вносил свою жалкую и ненужную плату жалостью,- повторяю, я не сразу в нем все понял, я только видел в его тени контуры той невыразимо прекрасной статуи Аполлона, что стояла в саду моего токийского дома┘). "Когда я буду в настоящей депрессии, ты узнаешь, - я просто покончу с собой", сказал он, при этом меня всегда удивляло его резкое неприятие темы самоубийства. Я больше не донимал его вопросами, тем более что моя жалость к нему была эгоистического разлива - ведь я тоже не просто так менял страны, как перчатки, передо мной стояла задача потерять себя по дороге. Как я уже говорил, я познакомился с ним в стране, одинаково чужой для нас обоих. У каждого из нас были свои слова и свой меч, чтобы оборвать эту жизнь, но у нас обоих он еще дрожал в руках, - возможно, это нас и сблизило. Тихая и неизменная вежливость алкоголика была лучшей лучше пятизвездочного отеля для моих грез, понимаю я сейчас. Если он и был величайшим лжецом, то обманывал он надеждой. Жизнь отодвинулась, и за ней стал видно то, что я и высматривал всю жизнь.
Привычным жестом я прикуриваю от голубой розы газовой плиты. Ухожу, не прощаясь, ибо вижу по паутинке слюны из припухшего рта, что он задремал в ванне (дверь не плотно прикрыта - редкая оплошность, частая у него в последнее время). Затягиваюсь и, выйдя, курю в лифте. Я достаточно потерял себя, у меня уже не осталось имени, понимаю я. Спасибо и до встречи, мой друг┘
И вот она, смерть, думалось Джиму без его участия. Ванна, сквозняк, колышащий клочки штукатурки на потолке, почему-то похожем на лицо старухи под слоем белил. Вода, наверное, остыла, а крови не видно. Только что это? Ничтожный пузырек пены на поверхности воды начинает разрастаться, цвета в его радужном отливе густеют, он становится похож на восходящее солнце и заполняет все помещение... Будто происходит замедленный взрыв, и он в его середине┘ Взрывающееся солнце втягивает и, растворив, посылает лететь вместе со своими лучами┘ Пожалуй, он наконец-то┘
Москва